воскресенье, 26 апреля 2015 г.
понедельник, 16 марта 2015 г.
среда, 11 марта 2015 г.
четверг, 12 февраля 2015 г.
пятница, 2 января 2015 г.
Эффективная коммуникация (ПР)
Я готовлю цикл лекций
для студентов он-лайн – начала писать текст - пока пишется). Я потом буду
редактировать, добавлять схемы всякие, но пока поток. Буду благодарна любой
обратной связи.
Выбор профессии: как я дошла до ПР
В школе я училась
на одни пятерки, и даже когда в
последних двух классах из школы сделали гимназию, все равно продолжала хорошо соображать, - меня вели на медаль, но
конфликт с химичкой все испортил. Мы до 8 класса учились вместе с сестрой, а в
9 - я поступила в гуманитарный класс,
она - в математический. У нас в новом классе было только 2 человека из нашей старой
школы, зато в математическом – остались практически все. Я была председателем совета дружины школы в
то время ( что плавно перетекло затем в секретаря комитета комсомола) и ходила
в районный пионерский штаб. В 1987 году я почувствовала спад энтузиазма и закат
пионерско-комсомольско-партийного пути, и пошла на тестирование в городской
центр профориентации. Меня так впечатлил и тест, и компьютер, и распечатка, что
я безусловно поверила его результатам. А тест по 9 баллов дал мне за профессии
дизайнера, актрисы и журналиста в таком порядке приоритетности. Я около 5 лет ходила на занятия в мастерскую
художника, но в художественную школу так и не пошла. Дизайнерское направление было так экзотично,
что никто мне толком не мог сказать, в чем там суть. Было ясно лишь, что это
художники. А ребята, которые собирались в Муху, вкалывали как проклятые, и их родители
вкладывали в них деньги, которых у меня не было. В младшей школе я ходила в театральную студию, но так и
не поняла прикола – было тяжело, непонятно, занудно и целыми днями. Мне давали
роли сказителей всяких, - «и не одной принцессы» - расстраивалась я. Сейчас я
понимаю, что я в тех сказках держала весь нарратив на себе. В пионерском штабе
было много талантливых артистичных и бойких ребят, интересующихся поступлением
в театральный. Некоторые играли в ТЮТе. Один, Олег, любимец и звезда всего
штаба, вкалывал так, что это пугало. Теперь он режиссер крутого театра. Я не
могла так себя насиловать как это делают студенты ЛГИТМИКА, даже если бы были
способности. Хотя потом, кино и всякие актерские практики на меня падали (и
продолжают падать))), - американцы в 90-х делали сюжет про меня, несколько лет я
работала на телевидении успешно, в 1997 я снялась в кино, потом со студентами
снимали всякие милые постмодернистские штучки. Тогда оставалась журналистика –
я попросилась на ежегодном собрании штаба быть связной с городским штабом, а
там, в ГПШ, – напросилась быть связной со СМИ.
Так я пришла в газету «Ленинские Искры». Я ужасно смущалась и
комплексовала. Но коммуникативный талант
ответственного секретаря Нонны
Викторовны, которая работала в то время с юнкорами, меня раскрепостил
потихоньку. В этом кружке занималась моя
выдающаяся подруга с дачи, Олеся, - умница, редкая красавица, талантище,
продвинутый человек , и безусловный авторитет для меня. Она пришла туда просто
с улицы, без всяких «партийных» направлений, и активно публиковалась. Периодически Олеся обращала внимание на меня:
«ты еще ничего не опубликовала, ты что не знаешь Познера, твой английский
совсем не разобрать» - и я исправлялась. Я перешла в другой отдел (науки), потому что здесь реально не могла
сориентироваться что и как писать, и начала
много публиковаться, стала смотреть телемосты и попросила у папы денег на
репетитора по английскому языку. У меня завелась еще новая компания, друзей
моего репетитора, студентов-филологов. Я
путешествовала по Лениздату, заглядывала в разные кабинеты, и подружилась со многими прекрасными людьми. В следующем году я уже публиковалась в
«Смене», «Ленинградской Правде», «Вечерке». А летом меня пригласили заменить
секретаря газеты «Ленинградский рабочий», - о, какой это был восторг, я
прочувствовала весь процесс создания газеты, узнала много инсайдорской
информации (которую я до сих пор бережно храню в своей памяти), поработала
корректором, ходила к цензорам, фотографам, верстальщикам-дизайнерам, в типографию. В каком-то номере опубликовали
мою большую фотографию, и некоторые мои маленькие материалы. Вскоре я вела рубрику в детской газете,
организовывала конкурсы. В 1989 году детская редакция поехала в Италию. И я тоже!
В 1990 надо было
поступать. Мне не дали медали, но балл аттестата был высокий, вроде, на это
тоже обращали внимание. Я сдавала экзамены на факультет журналистики и набрала
15 баллов, а надо было на дневное – 16. Конкурс был огромный, экзамены сложные
.Очень многие ушли ни с чем. Я
расстроилась. Тут ко мне подошел С.Самолетов,
дай Бог ему здоровья и долгих лет, он меня сориентировал. Он сказал, что через несколько дней будут
экзамены на заочное, и надо только трудовую и направление от организации. Просто по моей просьбе (тихим голосом) меня
приняли на работу в «ЛИ» и завели трудовую - с 16 лет!!! Сейчас уже 25 лет стажа. Я бегала как сумасшедшая
по всяким инстанциям. Я все это делала одна – родители не знали и не вникали –
у них был процесс развода. Я получила рекомендации от 2-3 газет (от
«Ленинградского рабочего» точно).
Тем, кто сразу после
школы, предложили ходить на дневное, если мы хотим перевестись потом. Я попробовала, но вскоре бросила. Я ходила
слушать лекции на филфак, и на философский, и ходила на лекции и семинары по психолингвистике,
которые вел Л.В.Сахарный (инициатор этого направления в СССР). Профессор давал стимульный материал на
ассоциации, а я давала какие-то такие ассоциации, которые его сбивали с толку и
все время кое-что уточнял у меня. Это меня смущало, и я решила сама
разобраться, и отправилась на лекции в институт Бехтерева (научно-исследовательский
психоневрологический институт). Там я познакомилась с профессором А.Е.Личко (советский психиатр, заслуженный деятель науки Российской
Федерации, профессор, доктор медицинских наук, заместитель
директора психоневрологического
института им. В. М. Бехтерева), и меня даже включили в группу
по апробированию теста по акцентуациям подростков. Так у меня появилась
психологическая рубрика в газете…
Мне всегда нравилось
писать. Мои любимые предметы – русский, литература, английский и… математика. Хотя я и училась в гуманитарном классе,
математику и физику мы проходили с теми же учителями, что и класс с
математическим уклоном. Сразу скажу - я
ничего толком не помню и не вспоминаю. Помню методику ЛОСов (лист опорных
схем), где все теории были представлены в виде схем, похожих на сегодняшние
майндмэпы. Со школы они помогают структурировать мне мой ментальный хаос,
эмоции и возбуждение.
Я считаю, что самое
важное для специалиста по связям с общественностью – это умение писать, и умение видеть структуры событий, текстов,
отношений. Есть много всяких инструментов организации мыслительного процесса и
анализа (разработанных в рамках следующих наук - менеджмент, педагогика,
психология, социология, философия – о некоторых мы будем говорить). Даже жанры журналистики и ПР представляют
собой инструмент структурирования видения реальности.
Все это нужно в том
числе и для профилактики деменции. С возрастом, -да-да уже после 40 ко всем
относится, -возникает нежелание напрягать мозг – например, я умею строить инфографику, монтировать видео,
но мне ужасно лень и напряг.
Еще для пиарщика важны умения общаться , организовывать людей,
организовывать мероприятия.
В 90-е я делала
многочисленные вылазки в рекламу и ПР, поработала на организации выставок и в
корпоративной газете, работала над заказным фильмом, училась по грантам во
Франции, Финляндии, Швеции, работала в вузах. После защиты диссертации по
психологии идентичности журналиста и рождения ребенка, интересы мои поменялись.
Я 5 лет занималась своей психотерапевтической подготовкой. Я преподаю и писала
пост-док в Великобритании, пишу научные статьи и учебники.
Выше мы отметили, какие
качества нужны пиарщику. Но самое главное – я настаиваю – умение писать! Я сейчас среди прочего веду
предмет «Работа с текстами в ПР и рекламе» на последнем курсе. Некоторые ребята
двух слов связать на листе бумаги не могут. Как так?! Было бы желание – научим,
но они еще агрессивно отнекиваются, что, мол, мы не журналисты.
Позвольте объяснить!
Есть огромная разница между журналистом и специалистом по связям с
общественностью.
Журналист, репортер, корреспондент:
Поддерживает
нейтральность, описывает разные точки зрения, пишет для своей одной, родной,
известной аудитории, использует один канал для передачи информации. Правда,
сейчас многие редакции становятся конвергентными, то есть журналисту приходится
поставлять информацию для нескольких каналов (писать, снимать видео,
фотографировать, верстать он-лайн - размещать материал в готовый макет номера).
Самое главное в
журналистике – это находить проблемы и пытаться решить их – помогать аудитории.
Хороший журналист – по определению критичен, смел, оппозиционен, инициативен,
«вскрывает язвы общества». Это и расследовательская
журналистика, и журналистика мнений, где представлена оценка событий. Есть еще
гонзо-журналистика – субъективная, феноменологичная, критичная.
Есть еще журналистика
фактов – просто предоставление информации.
В рамках моего курса я предлагаю методики семиотического, дискурсивного и
социопсихо лингвистического анализа материалов СМИ. Эти инструменты помогают выявить работу
идеологии в нейтральных на первый взгляд текстах.
Быть настоящим
журналистом – это реально круто! Все остальные, кто не может не писать, и я в
том числе, уходят в красивонаписание (как в застойное время – пристраивание смысла
и работа над слогом…). Вот и пишешь теперь о фильмах, еде , стилях потребления,
подверстываешь туда психологию… или о том как писать. В данном курсе мы
поговорим о методиках письма в разных жанрах.
Специалист по связям с
общественностью в отличие от журналиста не старается поддерживать нейтральность,
а наоборот убеждает, мотивирует, соблазняет; следует целям организации или
своего клиента; пишет для различной аудитории (не так явно изученной как в СМИ),
хотя изучение аудитории и общественного мнения входит в заботы пиарщика (мы
будем овладевать методами изучения аудитории, столкнемся с проблемами ее изучения,
рассмотрим типологии потребителей, способы символического удовлетворения
потребностей аудитории, много времени уделим феномену общественного мнения).
У пиарщика адвокатская
функция. Наиболее ценные представители профессии владеют методами спидокторинга
- управлением новостями и медиа-событиями: исправление негативного освещения
событий в СМИ, создание благоприятного восприятия событий, нивелирование
побочных эффектов от попадания в эфир негативной информации. Все эти технологии связаны с политическим
консультированием и/или media-relations. По большому счету все пиарщики
работают с медиа. Я встречаюсь на курсах
повышения квалификации с пиарщиками со всей России – иногда кажется, что они
занимаются совсем разной работой! Их работу можно разделить, например, по критерию «аудитория»: B2B ,B2C, B2P.
Если пиарщики работают
в рамках крупных организаций и предприятий, то тогда их работа напоминает
работу переводчика. Большие компании работают, а пиарщики рассказывают , как
работают структуры, помогают наладить коммуникацию между сотрудниками B2P,
рассказывают о партнерах, о проектах, о возможностях ( в рамках внутреннего
ПР), рассказывают жителям города о своем
предприятии посредством СМИ B2C, коммуницируют с партнерами и клиентами B2B
(в рамках внешнего ПР) . Таким образом, пиарщики хорошо знают о своем бизнесе,
о менеджменте организации, умеют доступно изложить информацию для журналистов, и для специалистов,
организовать события для прессы и не для прессы, а потом мониторить все вышедшие материалы и давать обратную
связь.
Есть красивые американские схемы компонентов
связей с общественностью – это формулы RACE, AIDA и другие: https://prezi.com/u8htyg3uorzp/pr-aida/.
Они помогают структурировать вот такую на первый взгляд многообразную
деятельность.
суббота, 29 ноября 2014 г.
Читаю и конспектирую: О.Седакова "Посредственность как социальная опасность"
http://olgasedakova.com/Moralia/280
Хочу понять идеи - без конспекта не читается( - что же понравилось уважаемым мной людям...
[...]
Искусство, творчество я вижу не как какой-то чрезвычайный опыт, но наоборот: как восстановление человеческой нормы, которая искажена тем, что называется «обыденностью».
[...]
По разным причинам – или без видимых причин мы оказываемся в пространстве другого измерения: можно назвать его «первым» или «последним». Все другое представляется в сравнении с ним иллюзорным. Есть, кроме Толстого, еще один мастер регистрации таких моментов «сокрушенного сердца» – Марсель Пруст.
В такие моменты мы встречаемся с тем, что Гете назвал «старой правдой», которая всегда та же. Я не буду читать по-немецки, а сразу приведу подстрочный перевод:
Правда давным-давно найдена
И связала союзом благородные души.
Крепко держись ее, этой старой правды.
[...]
В гетевском высказывании важно для меня то, что саму эту старую правду не надо искать. Она давно найдена. Привычная тема поисков, духовных поисков тем самым отменяется. Она открыта давным-давно, как говорит Гете, она связала между собой благородные души – те, которые согласились ей верить. Если что приходится искать, то этo себя – того себя, который может войти в этот благородный союз. И это совсем непросто. Именно на этом пути, на пути поисков себя благородного, продолжая говорить гетевскими словами, мы и сталкиваемся с тем, что я называю политикой.
[...]
Посмотреть на все «с точки зрения вечности» почему-то кажется обывателю чрезвычайно легким делом. Однако эта «точка зрения вечности» подозрительно напоминает обыкновенное наплевательство.
[...]
Что же такое, в конце концов, это гражданство, эта политика? Это, как мне представляется, с одной стороны – опыт существования в виду зла и с другой стороны – в виду страдания, чужого страдания. Вот что я имею в виду прежде всего, когда говорю о политике. Здесь каждый человек оказывается свидетелем. Свидетелем того, что творится зло и насилие, свидетелем того, что какие-то невинные люди его на себе испытывают. Он не может сказать, что с точки зрения вечности это почти ничего не значит. (Откуда, между прочим, у всех такое близкое знакомство с вечностью?) Так что каждый человек оказывается или участником истории – или ее жертвой. Участником, если он принимает происходящее всерьез и как-то на это отвечает – или же, как прекрасно сказал в своей нобелевской речи Иосиф Бродский, «жертвой истории». Тот, кто для облегчения дела решит посмотреть на все с этой злосчастной точки зрения вечности, и оказывается жертвой истории: то есть, не тем, кого убили, а тем, кто соучаствовал в зле как в некоей необходимости, единственной возможности («а что я мог делать?», «а нас так учили» и т. п.). Те, кто «ничего не знали» или «ничего не понимали».
[...]
Нет худа без добра. В этой немудрящей пословице, «нет худа без добра», Бродский увидел некую великую философию и предположил, что это и есть та новость, которую Россия несет Западу, тот «свет с Востока», которого Запад ждал и наконец созрел для этой мудрости.
[...]
Современное либеральное общество называют иначе «терапевтическим» (то есть, относящимся к каждому человеку как к пациенту, носителю фрейдовской «ранней травмы») и «пермессивным» (позволяющим, снисходительным). В такой ситуации насилие (если оно вообще есть, с чем многие не согласятся) становится совершенно неприметным, носители его – анонимными. И кто, собственно говоря, тиран, репрессивная инстанция либерального общества? А жертв как будто и вовсе не видно. Где же здесь место «политики», политической ответственности – в том смысле, о котором я говорила?
[...]
От художников требовалось писать так, чтобы его понял «простой человек». От музыкантов требовалось сочинять такие мелодии, которые «простой человек» (то есть не получивший музыкального образования и, вероятно, не отягченный ни слухом, ни привязанностью к музыке – иначе он уже не «простой» в этом смысле) мог бы запомнить с первого раза и спеть. Так Жданов учил Шостаковича и Прокофьева, какими должны быть мелодии: чтобы их сразу можно было запомнить и спеть. Остальное называлось «сумбур вместо музыки». Философ не должен был говорить ничего «заумного», «сумбурного», «непонятного» – как это делали Гераклит, Гегель и другие несознательные и буржуазные мыслители, классовые враги «простого человека».
[...]
Татьяна Александровна Шевченко, замечательная художница, дочь Александра Шевченко, которого называли «русским Сезанном». Однажды – ей было уже за 70 – состоялась одна из первых ее выставок, на окраине Москвы. Татьяна Александровна была человеком ангельской души. Они писала нежнейшие портреты, нежнейшие натюрморты, составленные исключительно из красивых вещей: из цветов, из ракушек – из того, на что нельзя смотреть иначе, как любуясь. Она сама говорила, что ей хочется рисовать человека таким, каким его видят, когда глядят на него любуясь. В результате все у нее получались на портретах немножко лучше, чем это видно невооруженным взглядом – взглядом, не вооруженным очарованием. Это было не приукрашивание, а высматривание в человеке его лучшего. Она написала и два моих портрета, на которых я несравненно лучше, чем, я бы сказала, на самом деле. Так она видела. Одним словом, упрекнуть ее – с точки зрения «современного» искусства – можно было бы разве что в «украшении действительности», в смягчении ее драматизма, в странной безмятежности.
И вот мы открыли альбом для отзывов. Я глазам своим не поверила. Страница за страницей – все то же: «Для кого это все выставлено? Простой человек этого понять не может. Почему все такое мрачное? Почему все в мрачных тонах?» И ведь это были не какие-то агенты, не какие-то инспекторы из ЦК КПСС. Это были обычные люди, которые писали то, что думали.
Что касается тонов… У «простого человека» явно что-то случилось с восприятием цвета, если эти мягкие пастельные тона ему казались мрачными и угрожающими. Какие же он считал веселыми? Вероятно, такие, как на плакатах. Зрители не просто возмущались, они требовали запретить эту выставку и впредь ничего подобного не выставлять. Можете себе представить, как переживала все это старая Татьяна Александровна. Она думала, что дело в идеологах, в комиссиях, инстанциях… Оказалось, что осуждает ее сам «простой народ». Он не хочет смотреть на эту заумную и мрачную живопись. Это было самое страшное. Для нее, для меня, для многих из тех, кого тогда «запрещали», – вот это и было самым страшным. Осуждение идеологических инстанций нас нисколько не удручало. Что еще они могли делать? Но когда простые люди, твои соседи от себя лично выражали те же мнения – вот это действительно сражало!
Итак, «простой человек», который твердо знал, как должен писать художник, как должен сочинять мелодии и подбирать гармонии музыкант, строчил в редакции, выражал свои возмущения по поводу любой нетривиальной вещи, напечатанной в журнале. Зачем такое печатают? Такое печатать нельзя. Народу такое не нужно. Некогда воспитанный, он сам стал воспитателем. Он стал воспитывать других. К какому-то времени, видимо, «простой человек» составлял уже статистическое большинство нашего общества. Примыкать к «простым» было выгодно и удобно.
[...]
Режим предлагал каждому своему участнику удобства, которых в предыдущей истории человек еще не знал – или не знал в такой мере. Он предлагал ему возможность стать «простым человеком», у которого нет никакого спроса с себя, над которым совесть не стоит, «как зверь когтистый». Иначе говоря, он предлагал возможность свободы от личной вины, свободы от «комплекса неполноценности». Зачем, скажем, спрашивать себя: да кто я такой, чтобы судить о живописи? видел ли я еще какие-нибудь десять картин – или вижу эту первую, но уже знаю, что в ней неправильно? Зачем «комплексовать» перед тем, что превышает твое понимание и опыт? Без согласия вот этого «среднего» человека, посредственного человека, на режим, без того, что в определенном смысле в этот режим ему выгоден – и не в смысле материальной социальной опеки, а вот в этом, метафизическом, если угодно, духовном отношении – мы мало что поймем в том, что у нас происходило. И в том, что опять стоит в дверях, к чему опять люди склоняются: снимите с нас ответственность, мы не хотим быть виноватыми, пусть все опять будет «просто» и «понятно».
[...] клиент ориентированные практики вузов сюда же(
Так вот, я рассказываю в Хельсинки историю о том, как проектируется, воспитывается и становится главным судьей всего происходящего этот, так называемый «простой человек», и говорю: на могилах многих наших художников, которых или убили, или довели, или свели со света, можно было бы написать: «Их убил «простой человек». Партия не говорила, что это она расправляется с ними. Она утверждала, что всего лишь выполняет волю народа, что ради «простого человека» расправляются с Шостаковичем или с кем-то еще.
Так вот, пока я все это говорю, я вижу, что студенты в большой университетской аудитории – такой же наверно, большой, как эта – как-то ежатся, смущаются и что-то им неловко. Потом ко мне подошли преподаватели и стали благодарить: «Спасибо вам! вот теперь они узнали, что они делают». «Они» – это студенты. Как выяснилось, хельсинские студенты подходят к своим профессорам с таким же требованием. Они говорят: «Не завышайте задач. Не требуйте от нас слишком многого. Не говорите нам слишком сложного и заумного. Мы простые люди. Не требуйте от нас невозможного. Все должно быть для простых людей».
[...] я только об этом подумала - как точно написано! Постоянно слышу: Не говорите нам слишком сложного и заумного. Мы простые люди.
«Наш читатель этого не поймет. Мы не должны угнетать читателя, репрессировать его завышенной эрудицией, сложностью»
[...] уже нравится! дочитаю позже
...он какой-то чрезвычайно обидчивый и ранимый, этот «простой человек». Если он встретит что-то, что его превышает, он страшно обидится, почувствует себя репрессированным, потеряет уверенность в себе навсегда. «Нельзя подрывать уверенность в себе», один из законов политкорректности. Поэтому никак нельзя его
трогать и ставить в затруднительное положение. (Почему-то не обсуждается другая, и вполне возможная реакция: от встречи с высоким человек может порадоваться и даже испытать гордость – не за себя, так за «нас», за род человеческий; он может захотеть присоединиться к тому, что его превышает…)
[...]
Так что речь идет не о наличных знаниях, отнюдь: речь идет о человеке, который уверен в своем праве судить с точки зрения заниженных критериев, требовать легализации этих заниженных критериев – и более того: их принудительного для всех статуса.
[...]
Это строчка Бродского: «Но ворюга мне милей, чем кровопийца». Это сравнение позволяло примириться с неминуемой якобы уголовщиной как первым шагом к свободе: все-таки ворюга уже лучше, чем кровопийца, чем железный Феликс!
[...]
...идея протестантского происхождения капитализма. Из этой исторической гипотезы был сделан какой-то странный вывод: сакрализация наживы, идея всеоправдывающей реальности денег.
Третья распространенная идея – смерть интеллигенции и вина русской литературы и русских мыслителей за все происшедшее. Кто виноват? Конечно, Лев Толстой, Чехов, Блок: это они воспитали в российском читателе недовольство настоящим положением вещей, революционность, поиски идеала, что и привело к тоталитаризму.
Четвертая идея, так же казавшаяся неоспоримой: «Или хорошая жизнь, или хорошее искусство». Чтобы был написан, допустим, еще один гениальный роман, «Мастер и Маргарита», необходимы лагеря. И если вопрос стоит так: согласны ли вы на то, что во избежание лагерей вам придется жить без Достоевских? – ответ казался само собой разумеющимся: «Не нужно нам больше Достоевских, лишь бы не было лагерей».
[...]
В том числе моральная неразборчивость. «Зато это не фашизм!» Но, как заметил французский философ Франсуа Федье, всякое зло абсолютно. От сравнения одного зла с другим ничего толкового не получается.
[...]
...Успешные художники – это те, кто хорошо знают рынок, выбирают правильную стратегию и хорошо продаются, они и остаются в веках». Такого рода высказывания несут в себе тон вызова, провокации. Тот, кто говорит так на Западе, несомненно знает, что это сильный жест. Но у нас утверждения такого рода стали просто первым словом о вещах, стали уроками жизни для воспитания очередного «нового человека». На этот раз предполагалось, что новый новый человек – современный, продвинутый и западный, человек, которому на все наплевать, который знает, что ничего правдивого на свете нет, и что Пушкин не беседовал с музами, а развивал стратегию успеха. Что Сальери в его драме интереснее и важнее Моцарта.
[...]
Одной из школ «нового человека» стала реклама. Эта индоктринация достойна внимания. Так, одно время ключевыми словами рекламы, как заметила И.А.Седакова, изучавшая ее, были «жить» и «жизнь»: «надо уметь жить!», «вот это жизнь!». Что конкретно значило «жить» на этих рекламах? Уметь пользоваться всем на свете быстрее и успешнее других, чтобы ни у кого ничего такого не было – например, такого шезлонга. «А у соседа такого нет». Игра на зависти, на спеси, на комплексе неполноценности: совершенно запрещенная игра. Постепенно «жизнь» в рекламе сменила другая тема: «право»: «имею право хорошо сервировать стол» (реклама салфеток), «имею право купить духи» и т. п. Это, видимо, должно было научить уважению к себе.
[...]
Новый человек, успешный человек – это спокойный циник, агностик, который находит комфорт в том, что ничего нельзя решить, что «все сложно». «Все сложно» – вот к чему сводятся все попытки выяснить что угодно. Чтобы стать новым человеком, следовало стать обывателем, в котором не осталось никакой пассионарности. Все, что ему нужно, – это гарантии, отсутствие риска, комфорт и безопасность.
[...]
Мне пришлось однажды видеть этот спектакль в Эдинбургском театре, и я была потрясена тем, как был сыгран Шариков: каким образом шотландский актер смог проникнуть в нашего люмпена – и показать его торжество, абсолютное торжество над всеми действующими лицами? В какой-то момент – космическое торжество. Зал смеялся, все просто лежали вповалку, но я едва не плакала. Передо мной въяве, на сцене проходила наша история, победители и властители нашей страны. Впервые так ясно я почувствовала, что стихией, в которой все это разворачивалось, было хулиганство: хулиганство как исторический феномен.
[...]
Феномен хулигана, как говорят историки, возникает каждый раз, когда кончается аграрная цивилизация и люди из деревни приходят в город. Когда происходят такие сдвиги, огромные массы людей вырываются из одной культуры – и не успевают приобщиться к новой, городской. Вот здесь месторождение люмпенства, которому нечего терять, которому ничего не жалко, потому что окружает его чужое, все чужое, все ненавистное. Это месторождение хулиганства как роковой исторической опасности. Я думаю, вы понимаете, что я не обвинитель этих людей: но ситуация их опасна не только для них. Они оказываются нигде – вырвавшись из своей традиционной культуры и презирая ее: она представляется им архаичной и отжившей; но к новой они не могут приобщиться. И в свое нигде они готовы стащить весь мир. Легковоспламеняющийся, взрывоопасный материал.
[...]
...Набоков и Пастернак. Ни в чем больше не сходные, в этом они удивительно сошлись. Они изобразили деятеля революции, того, кто устанавливал этот строй, не столько как хулигана, но как посредственность. Так мы возвращаемся к моей основной теме. Таковы герои Набокова, которые устрашают его главного героя, alter ego автора. Вот рассказ «Истребление тиранов», где из такого ничтожества, из безнадежной посредственности образуется Вождь. Таков Стрельников у Пастернака, написанный гораздо более сочувственно, но отмеченный той же особой бесталанностью. Ему чего-то не дано, как о нем говорит Лариса и Живаго: он не понимает жизни, он не может ее непосредственно чувствовать, принадлежать ей. Он ей не родной (ср. «Сестра моя жизнь»).
Что отличает этих людей? Потребность в схеме, неспособность выйти за пределы этой схемы, неспособность иметь дело с открытым миром – будь это мир искусства, мир морали, мир чего угодно. Для них все должно быть упорядочено раз и навсегда, решено и закрыто.
[...]
Если добродетельный человек – не «маленький», то тем более праведник. В самом униженном, в самом жалком состоянии он не «маленький человек». Продолжая говорить об образах Солженицына, Матрена в «Матренином дворе» – не Акакий Акакиевич, она от него отстоит, как небо от земли. «Маленький человек», постоянный герой русской литературы, вызывает у нас острую жалость. Он как бы еле держится на поверхности жизни, так что в него уже нельзя бросать камень, «лежачего не бьют». «Маленького человека» нельзя обижать, в этом пафос русского XIX века. Но праведник жалости не вызывает. На своем месте он держит мир.
[...]
Это был именно человек, который угнетает других, потому что сам бесконечно угнетен. Он угнетен, прежде всего, страхом. Это человек запуганный. И чем более устрашающие формы принимает его торжество, тем очевиднее, что вся эта «сила» происходит из того, что он страшно напуган (вспомним Дитриха Бонхеффера: «недоверие и подозрительность как доминанты поведения посредственности»). Все, что делает такой «тиран», – это превентивная агрессия: я опережу и первым нанесу удар, чтобы мне его не нанесли. Как известный немецкий писатель сказал о фашизме: «В их силе нет блеска». В посредственности блеска не бывает. Она и не понимает блеска. Великое для нее – это просто очень, очень большое и устрашающее, «мощное». Уважать здесь значит – бояться.
[...]
Я говорила о том, что мне интереснее думать о посредственности в контраст «непосредственности»: как о нежелании и неспособности к прямым, неопосредованным, «своим лично» отношениям с миром.
[...]
Во-первых, это человек бесконечно манипулируемый, то есть такой, которого легко принудить к чему угодно, легко употребить на что угодно. Тогда как того, кто не так боится, кто видит вещи как есть, принудить к чему угодно по- труднее.
Во-вторых, этот посредственный человек настаивает на все большей и большей герметизации мира, на замкнутости от всего иного, чем он, поскольку во всем другом, в открытом, непредсказуемом, таинственном есть большой риск.
И в-третьих, наконец, такая цивилизация останется не только «без Достоевского», которым она легко готова пожертвовать, – иначе говоря, без гуманитарного творчества – но и без того, что во все времена называли жизнью: человеческой жизнью.
[...] да...
Хочу понять идеи - без конспекта не читается( - что же понравилось уважаемым мной людям...
[...]
Искусство, творчество я вижу не как какой-то чрезвычайный опыт, но наоборот: как восстановление человеческой нормы, которая искажена тем, что называется «обыденностью».
[...]
По разным причинам – или без видимых причин мы оказываемся в пространстве другого измерения: можно назвать его «первым» или «последним». Все другое представляется в сравнении с ним иллюзорным. Есть, кроме Толстого, еще один мастер регистрации таких моментов «сокрушенного сердца» – Марсель Пруст.
В такие моменты мы встречаемся с тем, что Гете назвал «старой правдой», которая всегда та же. Я не буду читать по-немецки, а сразу приведу подстрочный перевод:
Правда давным-давно найдена
И связала союзом благородные души.
Крепко держись ее, этой старой правды.
[...]
В гетевском высказывании важно для меня то, что саму эту старую правду не надо искать. Она давно найдена. Привычная тема поисков, духовных поисков тем самым отменяется. Она открыта давным-давно, как говорит Гете, она связала между собой благородные души – те, которые согласились ей верить. Если что приходится искать, то этo себя – того себя, который может войти в этот благородный союз. И это совсем непросто. Именно на этом пути, на пути поисков себя благородного, продолжая говорить гетевскими словами, мы и сталкиваемся с тем, что я называю политикой.
[...]
Посмотреть на все «с точки зрения вечности» почему-то кажется обывателю чрезвычайно легким делом. Однако эта «точка зрения вечности» подозрительно напоминает обыкновенное наплевательство.
[...]
Что же такое, в конце концов, это гражданство, эта политика? Это, как мне представляется, с одной стороны – опыт существования в виду зла и с другой стороны – в виду страдания, чужого страдания. Вот что я имею в виду прежде всего, когда говорю о политике. Здесь каждый человек оказывается свидетелем. Свидетелем того, что творится зло и насилие, свидетелем того, что какие-то невинные люди его на себе испытывают. Он не может сказать, что с точки зрения вечности это почти ничего не значит. (Откуда, между прочим, у всех такое близкое знакомство с вечностью?) Так что каждый человек оказывается или участником истории – или ее жертвой. Участником, если он принимает происходящее всерьез и как-то на это отвечает – или же, как прекрасно сказал в своей нобелевской речи Иосиф Бродский, «жертвой истории». Тот, кто для облегчения дела решит посмотреть на все с этой злосчастной точки зрения вечности, и оказывается жертвой истории: то есть, не тем, кого убили, а тем, кто соучаствовал в зле как в некоей необходимости, единственной возможности («а что я мог делать?», «а нас так учили» и т. п.). Те, кто «ничего не знали» или «ничего не понимали».
[...]
Нет худа без добра. В этой немудрящей пословице, «нет худа без добра», Бродский увидел некую великую философию и предположил, что это и есть та новость, которую Россия несет Западу, тот «свет с Востока», которого Запад ждал и наконец созрел для этой мудрости.
[...]
Современное либеральное общество называют иначе «терапевтическим» (то есть, относящимся к каждому человеку как к пациенту, носителю фрейдовской «ранней травмы») и «пермессивным» (позволяющим, снисходительным). В такой ситуации насилие (если оно вообще есть, с чем многие не согласятся) становится совершенно неприметным, носители его – анонимными. И кто, собственно говоря, тиран, репрессивная инстанция либерального общества? А жертв как будто и вовсе не видно. Где же здесь место «политики», политической ответственности – в том смысле, о котором я говорила?
[...]
От художников требовалось писать так, чтобы его понял «простой человек». От музыкантов требовалось сочинять такие мелодии, которые «простой человек» (то есть не получивший музыкального образования и, вероятно, не отягченный ни слухом, ни привязанностью к музыке – иначе он уже не «простой» в этом смысле) мог бы запомнить с первого раза и спеть. Так Жданов учил Шостаковича и Прокофьева, какими должны быть мелодии: чтобы их сразу можно было запомнить и спеть. Остальное называлось «сумбур вместо музыки». Философ не должен был говорить ничего «заумного», «сумбурного», «непонятного» – как это делали Гераклит, Гегель и другие несознательные и буржуазные мыслители, классовые враги «простого человека».
[...]
Татьяна Александровна Шевченко, замечательная художница, дочь Александра Шевченко, которого называли «русским Сезанном». Однажды – ей было уже за 70 – состоялась одна из первых ее выставок, на окраине Москвы. Татьяна Александровна была человеком ангельской души. Они писала нежнейшие портреты, нежнейшие натюрморты, составленные исключительно из красивых вещей: из цветов, из ракушек – из того, на что нельзя смотреть иначе, как любуясь. Она сама говорила, что ей хочется рисовать человека таким, каким его видят, когда глядят на него любуясь. В результате все у нее получались на портретах немножко лучше, чем это видно невооруженным взглядом – взглядом, не вооруженным очарованием. Это было не приукрашивание, а высматривание в человеке его лучшего. Она написала и два моих портрета, на которых я несравненно лучше, чем, я бы сказала, на самом деле. Так она видела. Одним словом, упрекнуть ее – с точки зрения «современного» искусства – можно было бы разве что в «украшении действительности», в смягчении ее драматизма, в странной безмятежности.
И вот мы открыли альбом для отзывов. Я глазам своим не поверила. Страница за страницей – все то же: «Для кого это все выставлено? Простой человек этого понять не может. Почему все такое мрачное? Почему все в мрачных тонах?» И ведь это были не какие-то агенты, не какие-то инспекторы из ЦК КПСС. Это были обычные люди, которые писали то, что думали.
Что касается тонов… У «простого человека» явно что-то случилось с восприятием цвета, если эти мягкие пастельные тона ему казались мрачными и угрожающими. Какие же он считал веселыми? Вероятно, такие, как на плакатах. Зрители не просто возмущались, они требовали запретить эту выставку и впредь ничего подобного не выставлять. Можете себе представить, как переживала все это старая Татьяна Александровна. Она думала, что дело в идеологах, в комиссиях, инстанциях… Оказалось, что осуждает ее сам «простой народ». Он не хочет смотреть на эту заумную и мрачную живопись. Это было самое страшное. Для нее, для меня, для многих из тех, кого тогда «запрещали», – вот это и было самым страшным. Осуждение идеологических инстанций нас нисколько не удручало. Что еще они могли делать? Но когда простые люди, твои соседи от себя лично выражали те же мнения – вот это действительно сражало!
Итак, «простой человек», который твердо знал, как должен писать художник, как должен сочинять мелодии и подбирать гармонии музыкант, строчил в редакции, выражал свои возмущения по поводу любой нетривиальной вещи, напечатанной в журнале. Зачем такое печатают? Такое печатать нельзя. Народу такое не нужно. Некогда воспитанный, он сам стал воспитателем. Он стал воспитывать других. К какому-то времени, видимо, «простой человек» составлял уже статистическое большинство нашего общества. Примыкать к «простым» было выгодно и удобно.
[...]
Режим предлагал каждому своему участнику удобства, которых в предыдущей истории человек еще не знал – или не знал в такой мере. Он предлагал ему возможность стать «простым человеком», у которого нет никакого спроса с себя, над которым совесть не стоит, «как зверь когтистый». Иначе говоря, он предлагал возможность свободы от личной вины, свободы от «комплекса неполноценности». Зачем, скажем, спрашивать себя: да кто я такой, чтобы судить о живописи? видел ли я еще какие-нибудь десять картин – или вижу эту первую, но уже знаю, что в ней неправильно? Зачем «комплексовать» перед тем, что превышает твое понимание и опыт? Без согласия вот этого «среднего» человека, посредственного человека, на режим, без того, что в определенном смысле в этот режим ему выгоден – и не в смысле материальной социальной опеки, а вот в этом, метафизическом, если угодно, духовном отношении – мы мало что поймем в том, что у нас происходило. И в том, что опять стоит в дверях, к чему опять люди склоняются: снимите с нас ответственность, мы не хотим быть виноватыми, пусть все опять будет «просто» и «понятно».
[...] клиент ориентированные практики вузов сюда же(
Так вот, я рассказываю в Хельсинки историю о том, как проектируется, воспитывается и становится главным судьей всего происходящего этот, так называемый «простой человек», и говорю: на могилах многих наших художников, которых или убили, или довели, или свели со света, можно было бы написать: «Их убил «простой человек». Партия не говорила, что это она расправляется с ними. Она утверждала, что всего лишь выполняет волю народа, что ради «простого человека» расправляются с Шостаковичем или с кем-то еще.
Так вот, пока я все это говорю, я вижу, что студенты в большой университетской аудитории – такой же наверно, большой, как эта – как-то ежатся, смущаются и что-то им неловко. Потом ко мне подошли преподаватели и стали благодарить: «Спасибо вам! вот теперь они узнали, что они делают». «Они» – это студенты. Как выяснилось, хельсинские студенты подходят к своим профессорам с таким же требованием. Они говорят: «Не завышайте задач. Не требуйте от нас слишком многого. Не говорите нам слишком сложного и заумного. Мы простые люди. Не требуйте от нас невозможного. Все должно быть для простых людей».
[...] я только об этом подумала - как точно написано! Постоянно слышу: Не говорите нам слишком сложного и заумного. Мы простые люди.
«Наш читатель этого не поймет. Мы не должны угнетать читателя, репрессировать его завышенной эрудицией, сложностью»
[...] уже нравится! дочитаю позже
...он какой-то чрезвычайно обидчивый и ранимый, этот «простой человек». Если он встретит что-то, что его превышает, он страшно обидится, почувствует себя репрессированным, потеряет уверенность в себе навсегда. «Нельзя подрывать уверенность в себе», один из законов политкорректности. Поэтому никак нельзя его
трогать и ставить в затруднительное положение. (Почему-то не обсуждается другая, и вполне возможная реакция: от встречи с высоким человек может порадоваться и даже испытать гордость – не за себя, так за «нас», за род человеческий; он может захотеть присоединиться к тому, что его превышает…)
[...]
Так что речь идет не о наличных знаниях, отнюдь: речь идет о человеке, который уверен в своем праве судить с точки зрения заниженных критериев, требовать легализации этих заниженных критериев – и более того: их принудительного для всех статуса.
[...]
Это строчка Бродского: «Но ворюга мне милей, чем кровопийца». Это сравнение позволяло примириться с неминуемой якобы уголовщиной как первым шагом к свободе: все-таки ворюга уже лучше, чем кровопийца, чем железный Феликс!
[...]
...идея протестантского происхождения капитализма. Из этой исторической гипотезы был сделан какой-то странный вывод: сакрализация наживы, идея всеоправдывающей реальности денег.
Третья распространенная идея – смерть интеллигенции и вина русской литературы и русских мыслителей за все происшедшее. Кто виноват? Конечно, Лев Толстой, Чехов, Блок: это они воспитали в российском читателе недовольство настоящим положением вещей, революционность, поиски идеала, что и привело к тоталитаризму.
Четвертая идея, так же казавшаяся неоспоримой: «Или хорошая жизнь, или хорошее искусство». Чтобы был написан, допустим, еще один гениальный роман, «Мастер и Маргарита», необходимы лагеря. И если вопрос стоит так: согласны ли вы на то, что во избежание лагерей вам придется жить без Достоевских? – ответ казался само собой разумеющимся: «Не нужно нам больше Достоевских, лишь бы не было лагерей».
[...]
В том числе моральная неразборчивость. «Зато это не фашизм!» Но, как заметил французский философ Франсуа Федье, всякое зло абсолютно. От сравнения одного зла с другим ничего толкового не получается.
[...]
...Успешные художники – это те, кто хорошо знают рынок, выбирают правильную стратегию и хорошо продаются, они и остаются в веках». Такого рода высказывания несут в себе тон вызова, провокации. Тот, кто говорит так на Западе, несомненно знает, что это сильный жест. Но у нас утверждения такого рода стали просто первым словом о вещах, стали уроками жизни для воспитания очередного «нового человека». На этот раз предполагалось, что новый новый человек – современный, продвинутый и западный, человек, которому на все наплевать, который знает, что ничего правдивого на свете нет, и что Пушкин не беседовал с музами, а развивал стратегию успеха. Что Сальери в его драме интереснее и важнее Моцарта.
[...]
Одной из школ «нового человека» стала реклама. Эта индоктринация достойна внимания. Так, одно время ключевыми словами рекламы, как заметила И.А.Седакова, изучавшая ее, были «жить» и «жизнь»: «надо уметь жить!», «вот это жизнь!». Что конкретно значило «жить» на этих рекламах? Уметь пользоваться всем на свете быстрее и успешнее других, чтобы ни у кого ничего такого не было – например, такого шезлонга. «А у соседа такого нет». Игра на зависти, на спеси, на комплексе неполноценности: совершенно запрещенная игра. Постепенно «жизнь» в рекламе сменила другая тема: «право»: «имею право хорошо сервировать стол» (реклама салфеток), «имею право купить духи» и т. п. Это, видимо, должно было научить уважению к себе.
[...]
Новый человек, успешный человек – это спокойный циник, агностик, который находит комфорт в том, что ничего нельзя решить, что «все сложно». «Все сложно» – вот к чему сводятся все попытки выяснить что угодно. Чтобы стать новым человеком, следовало стать обывателем, в котором не осталось никакой пассионарности. Все, что ему нужно, – это гарантии, отсутствие риска, комфорт и безопасность.
[...]
Мне пришлось однажды видеть этот спектакль в Эдинбургском театре, и я была потрясена тем, как был сыгран Шариков: каким образом шотландский актер смог проникнуть в нашего люмпена – и показать его торжество, абсолютное торжество над всеми действующими лицами? В какой-то момент – космическое торжество. Зал смеялся, все просто лежали вповалку, но я едва не плакала. Передо мной въяве, на сцене проходила наша история, победители и властители нашей страны. Впервые так ясно я почувствовала, что стихией, в которой все это разворачивалось, было хулиганство: хулиганство как исторический феномен.
[...]
Феномен хулигана, как говорят историки, возникает каждый раз, когда кончается аграрная цивилизация и люди из деревни приходят в город. Когда происходят такие сдвиги, огромные массы людей вырываются из одной культуры – и не успевают приобщиться к новой, городской. Вот здесь месторождение люмпенства, которому нечего терять, которому ничего не жалко, потому что окружает его чужое, все чужое, все ненавистное. Это месторождение хулиганства как роковой исторической опасности. Я думаю, вы понимаете, что я не обвинитель этих людей: но ситуация их опасна не только для них. Они оказываются нигде – вырвавшись из своей традиционной культуры и презирая ее: она представляется им архаичной и отжившей; но к новой они не могут приобщиться. И в свое нигде они готовы стащить весь мир. Легковоспламеняющийся, взрывоопасный материал.
[...]
...Набоков и Пастернак. Ни в чем больше не сходные, в этом они удивительно сошлись. Они изобразили деятеля революции, того, кто устанавливал этот строй, не столько как хулигана, но как посредственность. Так мы возвращаемся к моей основной теме. Таковы герои Набокова, которые устрашают его главного героя, alter ego автора. Вот рассказ «Истребление тиранов», где из такого ничтожества, из безнадежной посредственности образуется Вождь. Таков Стрельников у Пастернака, написанный гораздо более сочувственно, но отмеченный той же особой бесталанностью. Ему чего-то не дано, как о нем говорит Лариса и Живаго: он не понимает жизни, он не может ее непосредственно чувствовать, принадлежать ей. Он ей не родной (ср. «Сестра моя жизнь»).
Что отличает этих людей? Потребность в схеме, неспособность выйти за пределы этой схемы, неспособность иметь дело с открытым миром – будь это мир искусства, мир морали, мир чего угодно. Для них все должно быть упорядочено раз и навсегда, решено и закрыто.
[...]
Если добродетельный человек – не «маленький», то тем более праведник. В самом униженном, в самом жалком состоянии он не «маленький человек». Продолжая говорить об образах Солженицына, Матрена в «Матренином дворе» – не Акакий Акакиевич, она от него отстоит, как небо от земли. «Маленький человек», постоянный герой русской литературы, вызывает у нас острую жалость. Он как бы еле держится на поверхности жизни, так что в него уже нельзя бросать камень, «лежачего не бьют». «Маленького человека» нельзя обижать, в этом пафос русского XIX века. Но праведник жалости не вызывает. На своем месте он держит мир.
[...]
Это был именно человек, который угнетает других, потому что сам бесконечно угнетен. Он угнетен, прежде всего, страхом. Это человек запуганный. И чем более устрашающие формы принимает его торжество, тем очевиднее, что вся эта «сила» происходит из того, что он страшно напуган (вспомним Дитриха Бонхеффера: «недоверие и подозрительность как доминанты поведения посредственности»). Все, что делает такой «тиран», – это превентивная агрессия: я опережу и первым нанесу удар, чтобы мне его не нанесли. Как известный немецкий писатель сказал о фашизме: «В их силе нет блеска». В посредственности блеска не бывает. Она и не понимает блеска. Великое для нее – это просто очень, очень большое и устрашающее, «мощное». Уважать здесь значит – бояться.
[...]
Я говорила о том, что мне интереснее думать о посредственности в контраст «непосредственности»: как о нежелании и неспособности к прямым, неопосредованным, «своим лично» отношениям с миром.
[...]
Во-первых, это человек бесконечно манипулируемый, то есть такой, которого легко принудить к чему угодно, легко употребить на что угодно. Тогда как того, кто не так боится, кто видит вещи как есть, принудить к чему угодно по- труднее.
Во-вторых, этот посредственный человек настаивает на все большей и большей герметизации мира, на замкнутости от всего иного, чем он, поскольку во всем другом, в открытом, непредсказуемом, таинственном есть большой риск.
И в-третьих, наконец, такая цивилизация останется не только «без Достоевского», которым она легко готова пожертвовать, – иначе говоря, без гуманитарного творчества – но и без того, что во все времена называли жизнью: человеческой жизнью.
[...] да...
суббота, 15 ноября 2014 г.
Деонтология журналистики
Деонтология журналистики (от греческих слов "деон" ("должное") и "лого" ("учение")) - раздел этики, рассматривающий проблемы долга, нравственных принципов поведения. Свобода печати. Неписанные правила. Корпоративная культура. Ценности. Этика. Медиаправо. Методы получения информации. Источники информации. Журналист и информатор: проблема ответственности. Принципы и функции журналистики. Принципы и методы саморегулирования. Журналист и редакционный коллектив; журналист и аудитория. СМИ, власть и гражданское общество. Журналистика и Интернет, социальные сети. Редактирование. Авторское право.
Подписаться на:
Сообщения (Atom)